Шестидесятники // К центру галактики // Мир советской кочегарки
Юрий Колкер
"...Получил я за книгу порядочные деньги, - говорил мой собеседник, - и ушел с работы. Целый год жил, не работая. И что Вы думаете, Юра, я много написал за этот год?"
Разговор происходил в 1980 году в кочегарке на улице Плеханова. Собеседника звали Борис Иванович Иванов. Должно быть, я спросил его: отчего он, печатающийся автор с перспективой вступления в союз писателей, не остался на вольных хлебах, а работает оператором газовой котельной. Мне в ту пору чудилось, что освободиться от сизифовой советской службы - уже величайшее счастье. А там - как же не писать, когда ты свободен? Ответил мне Иванов правильно, спасибо ему.
Лишь к Иванову, сколько помню, принято было в нашем котельном писательском полуподполье обращаться по имени-отчеству. Всем котельным авторам, находившимся в моем поле зрения, было в ту пору меньше сорока; Иванову - 52. Обращения, принятого теперь, утвердившегося в 1990-е годы, - на Вы, с полным именем, но без отчества, - не существовало. Я говорю не только о кочегарках: его не было в культуре вообще. Или по имени-отчеству - или с уменьшительным именем (обычно двусложным: Боря, Юра), хотя бы и на Вы. По сей день, слыша по отношению к себе: "Юрий", я инстинктивно готовлюсь отвечать не по-русски.
Вокруг Иванова год спустя возник так называемый Клуб-81, престранное объединение фрондирующих писателей.
В кочегарке лучше пишется
Иванов был прав: нужно работать. Для своего же блага, для душевного равновесия (без которого нет мечты, а значит, и мечты творческой) нужно жертвовать, платить дань. Кому? Странно вымолвить: обществу; языческому божеству большого коллектива. Чем платить? Ответ опять выходит словно бы марксистский: трудом, делом, не вполне отвечающим твоим сокровеннейшим помыслам. Говорю это не словами Иванова - их я не запомнил, - а моими теперешними.
Так и вышло в моей жизни. Кочегарки способствовали сочинительству. Для меня они начались в январе 1980-го, а в 1981 году Саша Кобак, державший руку на пульсе самиздата и второй культуры, сказал мне: "За последний год ты сделал больше, чем кто-либо в нашем кругу". Но зачем сравнивать с другими? Я с собой сравню: за тот год я сделал больше, чем за предыдущие пять. Счастливая пора! Написанное в ту пору дорого мне по сей день и все еще находит читателя.
Однако же мне - кто бы мог вообразить такое! - предстоял еще один урок, еще одно подтверждение этой нехитрой истины, преподанной Ивановым. Не в 34 года, а в 58 лет, в другой стране из неудачливого журналиста-внештатника я перешел в фабричные рабочие и почти три года стоял у станка по девять часов в день. Казалось бы, уж тут-то конец сочинительству! Конвейер; ни секунды без дела; карточку нужно отбивать. А вышло иначе: силы словно удесятерились, и такого душевного подъема в моей жизни вообще не случалось, даже если сравнивать с кочегарками.
Я успевал невероятно много. Тринадцать лет, отданные перед этим русской службе Би-Би-Си (о которой доброго слова не скажу), принесли мне несопоставимо меньше (и текстов, и наслаждения - хотя, кажется, я повторяюсь, это едва ли не тавтология) и рядом с фабричными тремя кажутся вообще выброшенными из жизни. Никогда я не был свободнее. Гречанка с крылышками посещала меня у станка ежедневно. Горизонты раздвинулись. Минута хорошо темперированной жизни оказалась долгой, счастливой.
У кочегарки в этом смысле был недостаток. Конечно, во-первых и в-главных, она была студией. Не я один приходил на смену с пишущей машинкой, книгами и тетрадками в рюкзаке. Сама по себе работа была не бей лежачего. Полагалось только за приборами следить. Пришел, принял смену - и ты на сутки почти в полном уединении. Сочиняй, читай, мечтай, а то и отдохни, вздремни (понятно, это запрещалось, но лежанки были всюду). Вот в этом и состоял подвох.
Кочегарка располагала к расслабленности, к лени. Случалось, после бессонной ночи дома я, придя на смену, сразу ложился, а рюкзак стоял неразвязанным. Оттого-то и времени, живого, настоящего времени, оказывалось в жизни меньше, чем должно было и могло быть, но все-таки несопоставимо больше, чем в затхлых советских институтах, где приходилось тратить лучшее на чепуху.
Санскрит и млечный путь
Преобладающей фигурой в котельных был писатель. Бумага и авторучка - вот все, что ему требовалось. Для художника кочегарка была, скорее, клубом, чем студией. Из художников на 1-м Октябрьском участке Адмиралтейского предприятия треста "Теплоэнерго-3" смутно помню Митю Шагина - с картинами, приводившими на память Куинджи. От Шагина пошли потом митьки, но смысл этого культурного протуберанца от меня ускользает; я услышал о нем уже в эмиграции и много изумился резвости котельных юношей. Я был старше. Для меня давно уже, говоря словами Пушкина, "прошел веселый жизни праздник".
Были и другие: дилетанты-бонвиваны с рассеянными интересами, не желавшие вписываться в жесткие и пошлые рамки советской жизни. Был Костя Бобышев, брат уже эмигрировавшего к тому времени поэта Дмитрия Бобышева. Костя рисовал (один из его натюрмортов до сих пор со мной), писал стихи (сохранилась рукопись посвященного мне стихотворения, в которой я с лупой не могу разобрать некоторых слов), но, вообще, тяготел к мистике - например, производил какие-то загадочные операции над числом пи.
Был Толя Заверняев, изучавший санскрит и, как почти все, что-то писавший. Много позже, в 1990-е, мне передали на русской службе Би-Би-Си его письмо с просьбой переслать другое, вложенное, письмо... принцу Уэльскому. Sancta simplicitas! Он думал, что к представителю британского королевского дома можно вот так, с улицы, обратиться и получить ответ...
Были иногородние: Нина Строителева, выпускница юридического факультета из Новосибирска; Оля Фалина из Казани, начинающая художница, потом ставшая археологом. Естественным фоном всей этой культурной Голконде служила безликая толпа нормальных кочегаров: пьянчужка Макарыч "с Адмиралтейской, три", бабка Пелагея "с улицы Декабристов"; какая-то молодуха Галя Грузинская "с белыми от распутства глазами".
Особняком стоял один кочегар - Александр Александрович Калиняк, пулковский астроном. Это был маленький старик, выгнанный из обсерватории за то, что совершил очередное открытие (которое, за отсутствием человека, можно было присвоить). Его вклад в астрономию признан во всем мире: он догадался сфотографировать ядро нашей галактики в инфракрасном диапазоне. Фактически он открыл это ядро. У других галактик ядра просматривались, а у нашей, родной и млечной, - нет. Калиняк увидел его первым из людей.
Сколько ему было в 1981-м? Думаю, 65. Мне, 35-летнему, он казался глубоким стариком.
Божественная природа семьи
На два кирпича ставился чайник или кастрюля, снизу клался запальник (кусок трубы с краном, на шланге от главного газопровода). Прежде чем поставить чай, Александр Александрович бросал в пламя запальника щепотку поваренной соли, приговаривая: "Видите спектр натрия? Люблю такую физику..."
Я не видел спектра. Физике меня учили плохо, даром что это слово входило в название оконченного мной факультета. Я был занят стихами и безнадежным страстным богоискательством. Тут Калиняк мне не помог. Он верил, но Бога получил естественным путем - галактическим, с молоком матери. Моя невнятная религиозность была смятением и отчаяньем, шла не от родителей, а от моей собственной неблагополучной семьи, от моего нищего семейного очага в советской коммуналке; у меня на руках были больные жена и дочь. Кто не испытал этого чувства, не знает жизни: семья выше храма; особенно пока дети маленькие. В настоящей семье Бог - рядом, даже если ты полный атеист.
Я рассказал Калиняку, каким унижениям и издевательствам подвергали мою жену в больнице 25-го Октября, куда она попала парализованная, с выпавшим позвоночным диском. Его история оказалась и вовсе трагической: его жену попросту убили (врач скорой помощи сделал ей неправильный укол, от которого она умерла на месте). "Так и пропала моя душенька", - сказал он.
Я увидел перед собой одинокого человека без будущего, на краю могилы, у которого отняты любимое дело и лучший друг. Потрясенный, я пробормотал какую-то бестактность: мол, не все еще для Вас потеряно. Он понял меня неправильно и ответил так:
- Для меня другие женщины - грязное белье.
Сколько раз я потом повторял эту фразу про себя и вслух!
Другой урок тоже навсегда запал мне в душу. Узнав, что я добиваюсь разрешения на выезд, Калиняк спросил полуутвердительно:
- Вы, конечно, поедете в Израиль?
Я обиделся и пережил первый в своей жизни приступ ностальгии (которой так и не узнал в эмиграции). Мне почудилось, что меня запихивают в чулан, что родная культура отторгает меня по расовому признаку. Об Израиле я не думал. Прошли годы, прежде чем я понял: в моей обиде было больше расизма, чем в словах моего собеседника.
Растворившаяся команда // 1991-2008: судьбы российских реформаторов В прошлом номере мы завершили статьей о Егоре Гайдаре публикацию цикла "Великие реформаторы".
Куда пошла конница Буденного // Голодомор в СССР: как обстояло дело за границами Украины В последние месяцы одним из самых острых политических вопросов на постсоветском пространстве стал вопрос украинского голодомора, имевшего место в 30-е гг.
С КЕМ ВЫ, МАСТЕРА КУЛЬТУРЫ // Владимир Войнович // Советский режим был смешнее нынешнего Писатель Владимир ВОЙНОВИЧ рассуждает о грядущей смуте и об идейном родстве нынешней власти и советского руководства.
Пиар, кризис и бла-бла-бла Не то чтобы небольшая брошюра записок и выписок директора по связям с общественностью "Вымпелкома"-"Билайна" Михаила Умарова была совсем уж бессмысленным и бесполезным чтивом - отнюдь.
Хорошо воспитанный старый мальчик Создатели документальной ленты о Валентине Берестове, презентация которой прошла недавно в Фонтанном доме, назвали свое широкоформатное детище "Знаменитый Неизвестный".
С кем вы, мастера культуры? // Алексей Герман // Наш народ был изнасилован. И многим понравилось… Кинорежиссер Алексей ГЕРМАН в интервью "Делу" рассказал о том, каким ему видится нынешнее состояние российского кинематографа, какие идеи задают в нем тон и что представляет собой сегодня российская интеллигенция.